КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ДВЕГЛАВНЫЕМЕТАФОРЫ
строго говоря, бессмысленна. Китайская же, напротив, напрямую обозначает идеи и куда ближе к течению мысли. Писать или читать для китайца значит мыс- лить и, наоборот, мыслить— это почти всегда писать или читать. Поэтому знаки китайского письма точнее наших отражают процесс мышления. Скажем, когда китаец стремится выразить особое и неповторимое состояние грусти, он вынужден подыскивать для него знак. И тогда он соединяет две идеограммы: одна означает «осень», другая—«сердце». Грусть понимают и записывают как «осень сердца». Не так давно умы жителей Поднебесной поразила идея республики4. В древних словарях значка для столь диковинного представления не было. На протяжении пятнадцати веков китайцы жили в патриархальных монархиях. Пришлось соединить несколько знаков, записав поня- тие «республика» тремя идеограммами, которые оз- начают «кротость-обсуждение-правление». Республика для китайцев—это кроткое правление, основанное на обсуждении.
Метафора и есть одна из таких составных идеог- рамм, с чьей помощью мы придаем отвлеченным . и труднодоступным предметам особое существование. Она тем нужнее, чем дальше мы отходим от вещей, то и дело подвертывающихся под руку на повседневных дорогах жизни.
Не будем забывать, что человеческий разум про- буждался медленно, по мере удовлетворения биоло- гических потребностей. Вначале человеку было нужно хоть как-то подчинить себе физический мир. Доступ- ные чувствам образы единичных предметов первыми закрепились в уме и вошли в привычку. Они составили самый старый, надежный и привычный реквизит Ha- ших мысленных реакций. К ним мы прибегаем всякий раз, когда ум исчерпывает резервы и нуждается в от- дыхе. А вот чтобы отделить от жизни тела область психического, уже требуется абстрагирующее усилие, которое и до сих пор не полностью вошло в обиход разума. Над тем, чтобы изощрить наше восприятие психического, бьются философы и психологи. Но как бы ни называть плоды деятельности сознания—ра- зумом или душой,— они все-таки неотделимы от тела: пытаясь думать о них как об особых сущностях, мы
ХОСЕ ОРТЕГА-И-ГАССЕТ
неизбежно подыскиваем им телесное воплощение. Скольких усилий стоило человеку выделить в чистоте эту внутреннюю психическую сущность, которая за- брошена в чуждый ей материальный мир и наделена собственной силой чувства и предвосхищения! История личных местоимений развернет перед нами череду по- добных усилий, показывая, как в долгом продвижении от внешнего к внутреннему формируется понятие «я». Сначала вместо «я» говорят «моя плоть», «мое тело», «мое сердце», «моя грудь». Мы еще и теперь, с уда- рением произнося «я», прижимаем руку к груди,— остаток древнего телесного представления о личности. Человек познает себя через то, чем владеет. Притя- жательное местоимение старше личного. Понятие «мо- его» старше понятия «я». Позже акценты переносятся с вещей на социальную маску. Образ себя, который создан в расчете на других, тo есть, самый внешний слой личности, выдается за ее истинную сущность. В японском языке нет местоимений «я» и «ты». О себе говорят словами «ничтожный», «неразумный», о со- беседнике —выражениями «почтенный», «высочай- ший» и т. п. О себе упоминают в третьем лице, как о вещи, и этикет общения в том и состоит, чтобы правильно понять, кто из говорящих «ничтожный», а кто—«высочайший». В языке североамериканских индейцев юпа местоимения третьего лица различаются в зависимости от того, относятся ли они к взрослому члену племени, ребенку или старику. Рискнем сказать, что социальная титулатура—все эти наши «превос- ходительства», «светлости» и «высочества»—предше- ствовала простым личным местоимениям.
Поэтому не удивительно, что в языке так мало слов, изначально относящихся к действиям сознания. Почти весь понятийный аппарат психологов—чистые метафоры: слова со значением тела приспособлены косвенно обозначать движения души.
Но наша внутренняя, отвлеченная от тела личность еще относительно конкретна. Есть предметы гораздо более абстрактные и темные: чтобы помыслить их, метафорический инструментарий куда нужнее.
Представлять предмет ясно и отчетливо—значит думать о нем как об особой сущности, мысленным лучом выделив его из окружения. Поэтому легче пред-
ДВЕ ГЛАВНЫЕ МЕТАФОРЫ
ставить себе изменчивое, чем постоянное. Изменение смещает строй реальности так, что ее элементы об- разуют новые связи. Влажность то ассоциируется с те- плотой, то соединяется с холодом» Изъятый из таких сочетаний, предмет оставляет за собой очерк пустоты, словно плитка, выпавшая из мозаики.
Поэтому воспринять предмет тем труднее, чем бо- гаче связи, в которые он вступает. О его верность себе при любых переменах наша восприимчивость притуп- ляется.
Вот об этом и речь: есть сущность, которая частью или примесью входит во все, точно красная нить, вплетенная в любой канат Королевского морского флота Британии. То всеобщее, неуничтожимое и вез- десущее, что неизбежно сопутствует всякому явлению, и называется сознанием.
Невозможно представить себе что бы то ни было вне отношения к нам: минимум связей с окружа- ющим—это связь с сознанием. Какими бы разными ни казались два предмета, они, во всяком случае, имеют одно общее свойство — быть предметами на- шей мысли, объектами для субъекта.
Понятно, что труднее всего познать, почувство- вать, описать и определить именно этот всеобщий, неуничтожимый и вездесущий феномен—сознание. Все остальное дано и воспринято лишь благодаря ему. Оно, собственно, и есть данность, открытость разуме- нию. Как обязательная добавка оно входит во все — входит неотторжимо, незыблемо и непременно. И если мы отличаем холод от влажности, поскольку влаж- ность связана то с холодом, то с теплом, тогда как определить саму область их проявлений—сознание? Где без метафоры не обойтись, так это именно здесь.
Понять же всеобщую связь между объектом и субъ- ектом, иначе говоря, способность разумения, можно только сравнив ее с другой формой связи, частичной. Результатом сравнения и будет метафора. Но нужно быть начеку, чтобы, истолковывая всеобщее через ча- стичное и более доступное, не упустить из виду, что имеешь дело с научной метафорой, и — по законам поэзии—не отождествить одного с другим. Оступить- ся тут рискованно. Ведь от того, как мы представляем себе сознание, зависит весь наш образ мира, а от него
ХОСЕ ОРТЕГА-И-ГАССЕТ
в свою очередь—нравственность, политика, искус- ство. Целостное здание мира и бытия в нем покоит- ся здесь на мельчайшей, неощутимой частице одной- единственной метафоры.
В самом деле, две главные эпохи человеческой мыс- ли—древний мир, включая Средневековье, и новое время, начиная с Возрождения— существовали благо- даря двум уподоблениям, теням двух снов, как сказал бы Эсхил. Две эти ключевые метафоры в истории философии с поэтической точки зрения немногого сто- ят. Ими пренебрег бы и зауряднейший лирик.
Как античность объясняла себе тот потрясающий факт, что мир встает перед нами, облик за обликом разворачивая зрелище бесчисленных предметов? Уточ- ню смысл вопроса. Взглянем на горную цепь Гуадар- рамы. Перёд нами гора высотою около двух тысяч метров, она гранитная, сиреневая с голубым. Но ра- зум—вне пространства, он безразмерен, бесцветен, не обладает сопротивлением. Итак, объект и субъект мы- сли имеют противоположные свойства, взаимно ис- ключают и друг друга и возможность всякой связи между собой, поскольку взаимное отрицание связью, конечно, не является. И все же, глядя на гору, субъект и объект восприятия—гора—образуют вполне поло- жительную связь: они входят друг в друга, становясь одним. Как будто бы два полностью исключающих друг друга феномена тем не менее составляют одно. Перед нами противоречие, не так ли? -Но в нем и за- ключается вопрос. Столкнувшись с противоречием, ра- зум теряет равновесие. Решив, будто А есть Б, он тут же пытается исправить ошибку и утверждает, что А не есть Б; но, встав на эту новую позицию, он неизбежно возвращается к началу, и так без конца. Это вынужден- ное кружение расшатывает мысль, лишая ее покоя и безмятежности. Чтобы вырваться, мы начинаем со- противляться и пытаемся превзойти противоречие, разрешить вопрос. Соломинка в воде прямая—и нет. Что же выбрать? «Быть иль не быть—вот в чем вопрос». «То be or not to be; that is the question».
А вопрос этот, если можно так выразиться, с двой- ным дном. То, что наш разум воспринимает явление, бесспорно, значит, что оно—в данном случае гора— «находится в нас». Но каким образом двухтысячемет-
ДВЕ ГЛАВНЫЕ МЕТАФОРЫ
ровый пик может находиться в уме, который простран- ственных измерений не имеет? Первое «дно» вопро- са—в том, чтобы попросту описать способ, каким вещи существуют в сознании. Второе — в том, чтобы объяснить, как, по каким причинам или при каких условиях это возможно. Обе стороны вопроса должны решаться по отдельности. Как раз здесь и древний мир и новое время совершили ошибку: они спутали описа- ние феномена с объяснением. Если нас спрашивают: «Почему Хуан такой странный?»—мы вправе сами спросить: «А кто такой Хуан?» Раньше, чем обсуждать причины происходящего с Испанией, стоило бы выяс- нить, что же с ней, собственно, происходит.
Для античности субъект, осознавая нечто, как бы входит с ним в связь — так два физических тела, сто- лкнувшись, оставляют отметины друг на друге. Мета- фора печати, с ее слабым, оттиснутым на воске следом, вошла в сознание эллинов и век за веком задавала ориентир мышлению. Уже в «Теэтете» Платон упоми- нает ekmageion—вощеную дощечку, на которой писец процарапывает стилем очертания букв5. Повторенный Аристотелем в трактате «О душе» (книга III, глава IV), этот образ пережил средние века, и в Париже и Окс- форде, Саламанке и Падуе преподаватели столетиями вбивали его в тысячи юношеских голов. Итак, субъект и объект ведут себя ровно так же, как два любых других физических тела. Оба существуют независимо друг от друга и тех отношений, в которые иногда вступают. Предмет зрения существует до того, как увиден, и продолжает существовать, будучи уже неви- дим; разум остается разумом, даже если ни о чем не мыслит и ничего не сознает. Столкнувшись с разумом, предмет оставляет на нем отпечаток. Сознание—это впечатление.
Для этой мыслительной традиции сознание (или связь между субъектом и объектом)—событие столь же реальное, как столкновение двух тел. Оттого она и названа реализмом. Оба элемента—и предмет и разум—здесь одинаково реальны, как реально и воз- действие одного на другой. Причем оба трактуются на первый взгляд совершенно беспристрастно. Но стоит присмотреться, как убеждаешься: допуская, что материальный предмет отпечатывается на другом,
ХОСЕ ОРТЕГА-И-ГАССЕТ
нематериальном, мы относимся к ним абсолютно одинаково, иначе говоря, воспринимаем сравнение с воском и печатью буквально. Субъект принижается до объекта. Его собственной природе не воздано должного.
Отсюда—все античное понимание мира. «Быть» — для античности значит находиться среди других пред- метов. А они существуют, опираясь друг на друга и складываясь в грандиозное здание вселенной. Ли- чность всего лишь один из таких предметов, по- груженных, по словам Данте, в «великое море бытия». Сознание—крошечное зеркало, где отражается только внешность вещей. Поэтому личности в античном космосе отведено не много места. Платон пред- почитает говорить «мы», полагая, что единство—за- лог силы. Соответственно греки и римляне искали жизненную норму, нравственный закон в приспо- соблении личности к космосу. Так, подытоживая классическую традицию, стоики видели цель в том, чтобы «жить в согласии с Природой»6, поскольку Природа целостна и не знает страстей. Сознание личности, словно умоляющая рука слепца — а Ста- гирит считал душу чем-то вроде руки7,—должно было ощупью отыскивать дороги мира, чтобы найти среди них свой скромный путь.
Ренессанс, который вопреки расхожему суду был не столько возвратом к классической древности, сколько ее преодолением, не мог миновать проблему сознания. На самом деле образ вощеной дощечки плохо со- гласуется с фактом, который берется объяснить. После того как печать вмята в воск, перед нами равно очевид- ные печать и оставленный ею оттиск. Одно с другим можно сравнить. Иное — в случае в Гуадаррамой: нам доступен лишь ее отпечаток в сознании, но не она сама. Будь это галлюцинацией, качество изображения осталось бы тем же. Потому заявлять, будто предметы существуют вне и помимо нашего сознания, весьма . рискованно. У нас нет о них других авторитетных свидетельств, кроме собственного разумения, когда мы их видим, воображаем, обдумываем. Скажем ина- че: факт, что предметы каким-то образом находятся в нас, неоспорим. А вот существование их вне нас, напротив, всегда сомнительно и проблематично. Пы-
ДВЕ ГЛАВНЫЕ МЕТАФОРЫ
таться же объяснить бесспорное через предполагаемое, один факт через другой, по меньшей мере сомнитель- ный,—задача абсурдная. Декарт изменил сам подход к вопросу. Единственно подлинное существование ве- щей—их существование в мысли. Вещи умерли как реальности, чтобы воскреснуть как cogitationes8. Но «акты мышления»—это всего лишь состояния субъек- та, личности, того moi-meme qui ne suis qu'une chose qui pense9. С этой точки зрения сознание относится к миру совершенно иначе, чем полагала античность. Место печати и вощеной дощечки заступает новая метафо- ра—сосуда и содержимого. Вещи не входят в сознание извне, они содержатся в нем как идеи. Новое учение назвало себя идеализмом.
Строго говоря, сознание, разумение—понятия ро- довые. Есть множество разных форм сознания: зрение и слух, то есть восприятие, не то же, что воображение или чистая мысль. Античная философия выделяла пре- жде всего восприятие: посредством его предмет и в са- мом деле как бы приходит к субъекту со стороны и оставляет на нем оттиск. Новое время сосредоточи- лось, напротив, на воображении. Когда сознание рабо- тает в режиме воображения, не предметы приходят к нам по собственной воле—это мы вызываем их. Больше того, мы черпаем в этом бодрость духа, чтобы из самых мрачных нелепостей создавать юных кентав- ров, летящих, распустив на призрачном весеннем ветру щетки и гриву, вслед за неуловимыми белокожими нимфами. С помощью воображения мы творим и ру- шим предметы, делим и перетасовываем их. А потому содержание мысли не может войти в нас извне, мы должны извлечь его из собственных глубин. Созна- ние—это творчество.
Современная эпоха явно предпочитает способность воображения. Гете видит в «вечно беспокойной, вечно юной дочери Юпитера Фантазии» триумф мирозда- ния. Лейбниц сводит реальность к монаде, чья суть —в стихийной мощи представлений10. Кант создает си- стему, ось которой—Einbildungskraft, воображение11. Шопенгауэр заключает, что мир—это наше пред- ставление, грандиозная фантасмагория, призрачная завеса образов, которые творит сокровенное косми- ческое желание12. А молодой Ницше обнаруживает
ХОСЕ ОРТЕГА-И-ГАССЕТ
в мироздании всего лишь театральную игру ску- чающего бога: «Мир—это сон и дым перед глазами того, кто от века не знает покоя».
Судьба личности в корне переменилась. Как в во- сточных сказках, нищий проснулся принцем. В конце концов Лейбниц присваивает человеку имя un petit Dieu13. Кант возводит его в сан верховного законода- теля Природы14. И, как всегда не знающий меры, Фихте не согласен на меньшее, заявляя: «Личность — это все»15.
|